О том, как понедельник человеком

 Автор: Андрей Тимченов

О ТОМ, КАК ПОНЕДЕЛЬНИК ЧЕЛОВЕКОМ БЫЛ Этот Понедельник стал человекомО ТОМ, КАК ПОНЕДЕЛЬНИК ЧЕЛОВЕКОМ БЫЛ

Этот Понедельник стал человеком.

Надоело в календаре болтаться,

оборвало ветром,

и пошёл по земле шататься…

Земля же, на удивление странная,

обложилась кругом горизонтами,

так и ходит, пока не устанет

краем света держать солнце.

У Понедельника птица выросла в голове,

в той самой квадратной голове, в которой поезда

уходят медленно за горизонт болеть

тем, что не вернуться им никогда.

Шла Понедельнику навстречу Беда,

говорит: Понедельник, шалишь,

слишком низко ходит твоя звезда,

и в душе, небось, гладь да тишь.

***

Птице бы, ласточке бы на свободу…

Дух от ветра, глаза от солнца,

помыслы от облак Божиих народу

дать, но кровь от Чёрного моря в горле

сквозь раны тянет к сырой земле,

кости сковывает ознобом…

Птица в голове моей, как в тюрьме

бьётся, мучает мою голову.

***

Ласточка, Понедельнику больно,

когда ты по небу тоскуешь.

Понятное дело – воля,

но где же отыскать таковую?

***

Понедельник ест анальгин,

от него тишина, покой.

Когда птица спит,

на душе легко.

Но, не дай Бог, раньше времени из головы улетит,

моя жизнь намылится восвояси.

Хватит, скажет, небо коптить,

да водку по кабакам квасить.

***

– Ха-ха! У нашего-то Понедельника-дурака

завелась в голове тоска!

***

Иногда уезжал на трамвае в другие города,

которые на облаках по небу плывут,

там жадно пиво хлебал у ларька,

удивляясь, что душа разрастается и пристально смотрит вокруг…

Но в те часы, когда у радио на столе

за погоду клинило к сентябрю,

у Понедельника начиналась тоска в голове,

Понедельник уходил искать жизнь свою.

***

В огороде растёт капуста,

на душе невесело,

медведь на лапы уронил грусть свою,

заросшую шерстью.

Пугало огородное

за подсолнухом день меряет,

сквозь который лежит дорога

медленная.

Там КамАЗы пронесли по пригоршне,

для сорока башмаков Понедельника, железа…

– Заходи, гость непрошеный,

за верёвкой, на которой тоску вешают…

В бутылочку сыграл.

Горлышком путь указала,

мол, ступай, имеется край,

которого тебе слишком недоставало…

***

– Ха-ха! Не ходи, Понедельник, в лес,

там осиновый растёт крест!

***

Этот Понедельник не имел жены.

Говорила ворожея: под Рождество,

выйдет птица из головы

и обязательно станет тебе женой…

***

Как у инвалида отсутствующая рука,

Понедельник говорил, болит,

так умершее тело будет болеть, пока

свет за душой стоит.

***

– Что-то в висках стучит!

Не пора ли к плотнику за долотом?!

Понедельник молчит,

у Понедельника нет пальто…

– А ты знаешь, что когда весь минтай

выловят в океане,

тогда какой-нибудь министр издаст указ

пересмотреть мироздание,

но это ничуть не колышет нас.

Пока пиво не кончилось,

на крайняк, у барыг водка найдётся,

а уж баба всегда настряпает пончиков,

запивай их тогда хоть водой из колодца…

***

Ну, значит так, на углу за аптекой край света,

там улицей путаной,

заслонившись от ветра,

лови попутку.

Пусть она катится клубком

в этот хренов тридевятый лес,

за самый Калинов мост,

за осиновый с гвоздями крест…

***

– Ха-ха! Понедельник-то, дурак,

пошёл Чудо-Юдо бить заморское,

а оно у нас в Кремле

накусало шире задницы морду.

***

Баба-яга молчит,

кровохлёбку-траву растит.

Мол, пока, Понедельник, у тебя у виска стучит,

но неизвестно, как будет стучать после…

***

Всем обществом соберём Понедельника,

мол, сходи, Понедельник, до ветру,

может, там есть какие растения,

которые хотя бы отдалённо напоминают котлету.

Баба красномордая выкрикивает:

может, там свиньи растут на кустах,

да с неба блины летят –

ты уж, Понедельник, нас не оставь!

А Понедельник одно твердит:

что птице в голове холодно,

что она на весь череп болит,

хочет вырваться через горло.

И никого полюбить нельзя –

умрёт пернатая сволочь,

тогда свищи меня

на кладбище в полночь…

Анке-бухгалтерше от ворот поворот.

Девка на весь свет дуется.

Корова не доенная ревёт,

яиц не несёт курица.

***

– А-а, Понедельник, нехорошо… нехорошо,

разве ты не знаешь жены своей?!

Ты её в голове несёшь,

чтобы за Калиновым мостом иметь.

Там на трамвае в другие города

по Ходынскому морю душа улетит,

там, где царь мёртвых Бокей сидит,

новой жизни взойдёт звезда!

***

Ну, значит, в конторе расчёт.

По обходному листу ничего не задолжал.

Мамка ревёт,

будто из-под ножа…

С друзьями распито,

мол, давай, Понедельник, не забывай корешей…

Мамка молчит,

у мамки почему-то тяжело на душе…

***

Понедельник не имел «Жигулей»,

как-то денег не накопил,

поэтому пошёл дорогой своей,

где до этого только ветер ходил…

***

Значит, без «Калашникова» не обойтись

и Сивки-Бурки нет, так как с бензином туго,

но главное – понять, что жизнь –

конченая подруга…

– Но мне страшно человека бить,

у которого на лице глаза…

– Тогда иди, покури

и не смей возвращаться назад.

Нет уж Георгея во мне,

этим сукиным детям не откопать…

А он говорит, что не только быка,

но и весь белый свет

можно в банку тушёнки загнать.

***

– Ха-ха! Понедельник-то, дурак, не пошёл никуда.

Понедельник пропьянствовал все поезда!

***

Но на ту беду Аптекарь

изобретал вечный двигатель,

вернее, пока только формулу.

Поэтому всех собратьев по сдвигу

наперечёт помнил.

Но – чтобы птица в голове,

как в желудке червь…

– Эй, ты, странный человек Понедельник,

давай-ка мы туда просверлим дверь,

выпустим её побеседовать.

Я в психиатрии мастак.

Ежели что, посадим в реторту,

чтоб оградить пернатое

от всего постороннего…

***

Понедельника нельзя назвать совсем дураком,

но слишком уж он на авось жил.

Поэтому согласился легко

голову под сверло сложить.

Мамка бежала из последних сил.

– Не вздумай, Понедельник, дыру сверлить!

От этих учёных земля криком кричит,

разучились плодоносить!

Но сверло быстрее бежит.

Тень рванулась в дыру и выскользнула.

Мамка у порога кричит

о том, что жизнь не начать сызнова.

Птичьим криком взметнуло тополя…

Человек-цветок от Аптекаря вышел,

человек-растение убежал в поля,

больше о нём ничего не слышали.

***

По телевизору программа новостей,

в телевизоре о делах говорят.

Вишь, говорит мамка, гладко стелют,

да почему-то никто не желает спать.

Мамка слушает что да как,

Понедельник в палисаднике, качаясь, стоит,

шелестит, что пора

ему на Калинов мост уходить.

Там Чудо-Юдо о трёх головах

ждёт русский дух пытать.

Верно, что быть ему на бобах,

или это ещё как сказать!

***

А Аптекарь, говорят, в президенты пошёл

вечный двигатель изобретать,

который из волос шёлк,

а из рук рубли будет ткать.

***

Сверло быстро шло.

Птица ждала в нетерпении

скорее вырваться на простор

в небо весеннее.

Крылья в крови

к земле тянут, не дают облегчения.

Метнулась из головы

багровые волочить перья.

От этого рассвет выдался,

будто солнце бритвой полоснули…

Понедельник вытянулся,

Понедельника обманули.

Только птице нехорошо.

Стала мысли за собой замечать,

что кто-то от неё ушёл,

что кого-то стало недоставать.

Мечется в тоске,

у суслика за людей выспрашивает

и дальше уходит в степь,

где одной одиноко и страшно.

А суслик птице говорит: Чего, дура, мечешься?

Разве ты не видишь, что ты опять в голове Понедельника,

разве не видишь, что это небо

и эта земля с растениями

сплелись в извилинах

под черепной коробкой звёздной,

что это жизнь сама

капиллярами на висках его бьётся?!

***

Там отцу Леониду пришло известие:

собирайся, Леонид, на мытарство-страдание,

потому как Россия, говорят, не шкала Цельсия,

а верстовых столбов мироздание.

Владимирскую Богоматерь прижав к груди,

он тучное тело свое понёс

туда, где за первым постом ГАИ

чёрный рыскает пёс,

да одинокий Понедельник бредёт,

сам не знает куда.

В правый глаз Млечный путь течёт,

в левый идут поезда.

Царь мёртвых Бокей, сидя на его плече,

плуг за собой волочит.

Да на борозде репей

пьяные песни кричит.

***

– Ха-ха! Понедельника-то, дурака,

уволокли облака!

 

 

 

 

Лабиринт ирине христос – пробитый

 Автор: Андрей Тимченов

ЛАБИРИНТ                                                    Ирине       Христос – пробитый звук гвоздём пастушьимЛАБИРИНТ

                                                   Ирине

      Христос – пробитый звук гвоздём пастушьим…

                                      Из детских стихов

Двоился мир на видимость и сущность…

Христос – пробитый звук гвоздём пастушьим…

Эй, космонавт на спутнике, послушай!

Где выход тут?

Корреспондентский пункт –

связная цепь галактик и ракета –

сквозная рана – дырочка для ветра…

Изъедена червями неба плоскость –

на теле Господа стигматы-розы…

К какому празднику цветёт прилавок?

Усекновение главы?

              Иван Купала?

Или рождение и смерть слились в едином

потоке дней и лиц неразделимом?

В развале книг листаю мышь Карнеги…

Стою на Карла Маркса у аптеки…

Где выход тут?

              Кричу прохожим.

В ответ лишь ветер задувает в рожу…

Стоит иркутский рынок пёстрой тушей…

Какую эволюцию прошёл тот гвоздь пастуший…

Ирэн, послушай,

где выход в этом мире наилучшем?

Предметы форму сбрасывали наземь…

Тьфу-тьфу, не сглазить!

«Халел» – галдели раковины праздника!

Освобождённый дух с лицом лунатика

доил коровку тощей Адриатики.

Вот я стихи читаю на бульваре

толпе цветущей в праздничном угаре,

но на бутылку наскребу едва ли…

По Ангаре моторка лихо шпарит,

в моторке парень

с лиловой от помады гарпией…

Предметы форму сбрасывали наземь

и вырывались из своих границ…

Извилины – моллюски мысли сонной,

преобразившись в стаи хищных птиц,

по небосвода плоскости наклонной

в мусоросборной панике неслись.

На Тимирязева,

              на Карла Маркса

толпились ангелы у бочек с квасом…

Эй, космонавт, послушай,

спроси у душ

в потустороннем мире,

имеются ль у них автомобили?

А то тут говорят, как будто

возносится душа этих ублюдков

после дорожных происшествий –

                            как на блюдце

кочует сновидение по улицам…

Земля, как море, в волны превращалась,

как сердце матери, что оборвалось…

Но даже море это слишком форма,

а всё, что форма, это слишком – смерть.

Моя башка летит, как мяч футбольный

по лабиринту плоских фотокопий

из образов, метафор и сравнений,

мир пригвождая схемой в теореме.

В прожекторе искусных профанаций

действительность – каскад галлюцинаций

в башке богонесущей нации,

потраченной горячкой белой пьяницы.

Стою на перекрестке Партизанской…

Лицо, как адрес в никуда.

Лицо – конверт потрепанный, измятый!

Извилины всё те же провода

без связи снов обратной

в телеграфе…

Мой взгляд убийца. Он способен время

делить на элементы в теореме

и отнимать у сущности бессмертье.

И жеребёнка пригвоздить к пространству:

«остановись мгновением прекрасным».

И сам себя из зеркала убить

маниакальным нежеланьем быть…

Я мучаюсь и не могу иначе…

Я говорю и убиваю сущность…

Христос – пробитый звук гвоздём пастушьим –

беспомощным ребёнком в сердце плачет.

Слова мои сплошное море трупов.

Моё лицо распалось на отрезки,

и в каждом стыд стоит стеной отвесной,

из-за которой город ночь аукает…

Но я не в силах не заговорить.

Слова идут потоками машин…

На Ленина в кафе теряя нить –

древнебурятский нимб Улигиршин –

последние рубли хоть за глоток –

блевотиной забрызгав потолок…

За копошенье ткани омертвелой,

когда душа себя переболела –

скажи, приятель, кто там в белом

дудит в пастуший, посинев, свисток?

Улыбки мускул рвётся из-под гнёта –

ага, безумие, твоя работа!

Я знаю, знаю, предъявитель счета,

пора платить удавкой за глоток!

А на поверхность всходят пузыри…

Аполитичный юноша у стойки –

норвежский Вилфред – снег в яйце прозрит,

который даже летом всё летит,

и ни одной души в окне напротив,

и рядом никого, и нет соблазнов…

Предметы форму сбрасывая наземь,

все ж пригвоздят церковный облик к доскам –

Христос, пробитый измереньем плоским,

увидит небо в чёрных птицах завтра…

Трамвай бежит, как загнанная шавка,

поскуливая на повороте.

                            Снова

мир наизнанку вывернул искусство

в изрезанной стеклом ноге танцора,

которому уже не больно,

                     только грустно…

Летит между фасадов серых зданий

моя душа, когда сижу в централе

за кражу телевизора у крали

с объёмным торсом и хайлом скандальным.

Вот видимость вколочена под рёбра…

Вот сущность на лице в кровоподтёках…

Над Ушаковкой рея, самолёты

в пастуший звук вплетают распростёртый,

развернутый аккорд конца столетья,

надежд не оставляя на бессмертье…

Опять на рынке и на Карла Маркса

толпятся ангелы у бочек с квасом…

Лунатиком бреду от дома к дому

и не могу до выхода добраться…

 

 

 

 

Охотники на снегу (по мотивам

 Автор: Андрей Тимченов

ОХОТНИКИ НА СНЕГУ (по мотивам одноименного полотна Питера Брейгеля-мужицкого) У меня в рюкзаке пара банок тушёнки, каравай деревенского хлеба, головка лука АОХОТНИКИ НА СНЕГУ

(по мотивам одноименного полотна Питера Брейгеля-мужицкого)

У меня в рюкзаке

пара банок тушёнки,

каравай деревенского хлеба,

головка лука

А. Кобенков

1

С узелком попутного ветра в руке

я ступил на снег вслед идущим гурьбой

охотникам,

но собака во сне

оглянулась, почуяв мой взгляд чужой.

Я знал, за посёлком, через тайгу

Братское море под льдами молчит,

а здесь

охотники на снегу

и собака, почуяв мой взгляд, ворчит.

Первым идёт завхоз «Пистолет» –

всего один палец на правой руке.

Он идёт уже много лет,

столько же, сколько лежит в песке.

У химлесхозовского ларька

он любил анекдоты травить,

и парила его рука,

одним пальцем связуя нить.

Когда снег вступает в свои права,

деревья так же вступают в снег.

Жители посёлка везут дрова

на трелёвочных тракторах во сне.

В этом же сне они дранку лучат,

водкой в бараках слезу размочив,

а потом перед участковым молчат,

когда кровью удаётся снег омочить.

Вторым идёт немец Рудольф

С аккордеоном.

Через плечо

ремень, натёрший ему мозоль

за жизнь, прошедшую горячо.

Третьим идёт Димка «Майор»,

тот, что на вздымку попал за грехи,

он большой мастер бильярда на спор,

когда не с похмелья. Любитель духи

женские с утра потреблять,

чтобы сердце к работе привлечь,

когда оно не желает вскачь,

а всё норовит под желудок залечь.

Через ручей перекинут мост,

а ручей к морю спешит,

птица поймать его хочет за хвост,

снег пушистый над ним ворошит.

По узкой дамбе Шиверский дед

тушу лося на санях волочит.

Лошадь фыркает солнцу вслед.

Дед, уткнувшись в цигарку, молчит.

Вижу себя на замёрзшем пруду,

Мне не больше семи,

на коньках,

с клюшкой паса от Лёхи жду,

чтобы в ворота шайбу загнать.

А в воротах не помню кто

Взгляд собачий вступить не даёт

через австрийский музей в полотно,

на минувшего детства лёд.

Четвёртым завклуб с «вертикалкой» занёс

ногу,

вот сделает шаг и тогда

откроется взгляду кривой как вопрос

столб, уносящий к домам провода…

Слева от группы бондарка и зал

с дизелем, свет подающим.

Монтёр,

увидев охотников, что-то сказал,

но был не услышан.

А дальше вахтёр,

копаясь у топки сушильной печи,

от треска смолёвых полен ничего

не слышал.

И ветер, рукав засучив,

гремел над ним жестью,

смотрел на него

глазами оленя с герба на стене

и птички, под крышей нашедшей приют!

И ветер дивился, что выпавший снег

единым источником света был тут.

А дерево, символ всего бытия,

объединяло пространство вокруг –

и то, за чертой горизонта,

объять

ему доставало извилистых рук.

То Братское море и жизнь, огнепад

мерцающих окон в больших городах –

всё это во сне закружил снегопад,

вернув меня в детских шататься мечтах.

«Шатун» с «Шатунихой» и Коля-мордвин,

ходящие летом с зимой босиком,

с далёкой «времянки» брели в магазин,

накрывшись одним на троих пиджаком.

Вслед за санями и мимо пруда,

пушниной мордвина рюкзак нагрузив,

они так и шли, замерев навсегда,

в единственный храм их судьбы – магазин.

Пятым начальник участка, за ним

в группе охотников – свора собак.

И только одна оглянулась на крик,

когда я отчаялся детство догнать.

2

С узелком попутного ветра в руке,

чья-то тревожная тень за спиной,

словно рисунок на белом песке,

стёртый почти,

но идущий за мной…

Немец Рудольф, потянув за меха

аккордеон,

извлекает гудок

электровоза, вне грани стиха

идущего, вне полотна на восток.

Но в отраженье картины в стекле

сходятся напластованья времён.

Тень с узелком моей жизни в руке

в группу охотников входит.

Потом

начальник участка, заполнив наряд,

сводит концы между просек и троп,

и птицей, зависшей три сотни подряд

лет над идущими с шелестом ног.

Снег, возвращая пространству объём

из насыщения светом –

окрест

каждый предмет отражается в нём

светом повторным, мерцающим вслед

группе охотников.

В первой волне

тьма, расступаясь, уводит к второй…

Завхоз «Пистолет», расплескав её вне,

Увидев меня, поманил за собой,

за рамку багета, где я ощущал

не скуку музея уже…

За спиной

дыханием снега пейзаж обитал,

вонзаясь под кожу сосновой хвоёй.

И Шиверский-дед через дамбу в санях,

законы пространства блюдя в чистоте,

всё ехал и ехал в течение дня,

и ночи, и века…

на этой черте

меня осенило, что ход перемен,

ведущий по жизни, меня приведёт

в конечном итоге, за смертью,

смотреть

за Лёхиным пасом на брейгелев лёд.

И перестанет собака ворчать,

когда, оглянувшись, увидит меня.

Виляя хвостом, она будет встречать

меня на исходе вчерашнего дня.

 

 

 

 

Электричка у вокзала ходит дождь

 Автор: Андрей Тимченов

ЭЛЕКТРИЧКА ЭЛЕКТРИЧКА

У вокзала ходит дождь цепной,

громыхает звеньями.

Вагоны

глохнут.

Репродуктор заводной

управляет толпами.

Платформы

в океане стали и воды,

как плоты, утопленников носит,

руки протянувших до звезды

фонаря потухшего.

Их косит

звонкою литовкой крыши жесть.

Электричка дудочкой отверстий

окон, прожигающих окрест,

расстояний музыку отверзла.

В тамбуре лирический герой

мертвецу протягивает спичку…

Ночь, как обезумевший портной,

в пустоту вшивает электричку…

Как зовут – неважно.

Просто раб,

жизнь свою сложивший на желудок.

Имя миру этому

Прораб,

потерявший в день восьмой рассудок.

И, куда ни глянь, везде столбы,

словно псы стоят сторожевые,

чтоб никто не поменял судьбы

на её потоки дождевые.

Станция сквозь ливень вдалеке

вспыхнула размытыми огнями.

Проводник держал в одной руке

птицу,

а в другой тяжёлый камень…

Окна электрички, как в кино –

кадры плёнки в медленном повторе.

Словно жизнь, прошедшую давно,

кто-то крутит заново.

И вскоре

в паутине ливня пауки

сеть войны сплетали на руинах.

На платформе мёртвые с тоски

говорили.

Патока и глина.

Сладкой крови патока.

Глаза

из пустых глазниц, из ниоткуда,

взглядом обращённые назад

в пустоту потерянного чуда.

Воронов промокших рубежа

перехода,

часовых на страже

смерти,

чтоб никто не избежал

жизни немоты многоэтажной.

Электричка встала.

Вдоль земли

всхлипнули раскрывшиеся двери,

и цепочкой мёртвые сошли

с мёртвым одиночеством на берег,

на котором дождь идёт внутри,

омывая мёртвых сводов камень.

– Ты сотри прекрасные черты

и увидишь: этот мир случаен, –

проводник кому-то говорил,

мертвецов рассаживая.

Корни

вдоль платформы из последних сил

в пустоту выращивает вторник…

Электричка тронулась.

– Спроси,

что это за станция,

а впрочем,

я не знаю,

ты один в такси

этом не мертвец,

сойдёшь, где хочешь, –

говорил державший на плече

птицу проводник.

И белый ворон

вторил ему карканьем:

– Зачем? –

не вопрос, и смысл слова «скоро»

здесь утрачен.

Впрочем, «навсегда» –

та же скорлупа.

И ночь сменилась

странным днём.

Кругом была вода,

и вода сама собой светилась.

Рельсы пролегали по воде.

И кругом был океан.

Луна и Солнце

рядом шли, как будто ночь и день

были скованы в цепные кольца…

Электричка шла уже во тьме,

лишь звезда во лбу её светилась,

мрака не рассеивая.

Тень

машиниста в дверь вагона билась.

И скрипя раскачивалась дверь.

Дерево панелей набухало

кровью, там, где волосы потерь

прорастали листьями.

Сначала

ветви все скамьи переплели,

а потом и в стёкла прорастая,

лопались цветами,

от любви

путая покойников местами.

Вдоль прохода музыканты шли.

Впереди Орфей с умолкшей лирой.

На руках они часы несли,

время отмеряющие мира.

– Слушай же, лирический герой,

я, убитый женщинами, знаю,

что рождён был женщиной

и той, от руки которой умираю, –

говорил Орфей.

Сменился мрак

за стеклом на утренние горы.

Солнце свой зловещий жёлтый зрак,

как пушкарь, наставившее жерло –

било в стёкла,

дребезгами пол,

зёрнами кровавыми усыпав,

из которых вырастали толпы

злаков ненасытных.

И они корнями пили плоть

мертвецов, стенающих под ними…

И платформа в воздухе, как плот,

подплыла к вагону.

Чьё-то имя…

– Не моё ль, – лирический герой

вдруг подумал.

Там, на остановке

вместо станции названья

рой

букв светящихся.

– Моё. Постойте! –

закричал он.

Но уж никуда

и никто не ехал.

Облак влажный,

под ногами хлюпала вода,

и по ней плыл парусник бумажный.

А над головой был океан,

перевёрнутой шумел волною.

И внизу огромный звёздный стан

охранялся Солнцем и Луною.

 

 

 

 

Холм холм i о русь,

 Автор: Андрей Тимченов

ХОЛМ   Холм I О Русь, ты уже за холмом!ХОЛМ

 

Холм I

О Русь, ты уже за холмом!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

не вернутся твои поезда

говорит вослед смерть-подрядчик,

ты покинул Русь навсегда.

Ива о том же плачет.

Одуванчики пойдут в путь,

закрываясь от ветра,

чтоб от себя раздуть

русское солнце медленное.

Где та станция?!

              Где тот путь,

на котором ждёт Ярославна?

Обо всём, обо всём забудь

на станции Смерть, странник.

***

А дым без рук,

              без ног,

                     на гору продирается,

на которой лысый старик стадо звёзд пасёт…

Кровохлёбка-трава тянется,

только навряд ли кого спасёт…

Дым чёрной птицей над полем летит,

меж трупов лошади мечутся…

Это ночь у изголовья стоит

с удавкой Пути Млечного.

Князь.

       Покати Горошек да брось

из своей разъятой груди

                     мышь

скуки смертной пустил в рожь

да сам вслед за ней на тот свет вышел…

А на этом Ярославна тревожным сном

забылась

снилось

       будто у ворот в дом

чёрная мышь скоблилась…

***

Да ещё

человек-ветер

              стал с ковра-самолёта руками махать,

в медное яйцо скатывать поле, кровью пропитанное,

чтобы оно научилось тише воды кричать

и молчать громче человеков ловитвы.

Затем у жён собрал слёз лохань,

яйцом серебряным обернул,

слушать,

как на всю загробную Тмутаракань

стоит гул.

А потом взял земли степной,

скатал её в жаркий подсолнух.

Это, сказал, золотое яйцо

Родины, сказал, солнце…

***

Из трещины человек много ночей

вытягивает кустарник тела.

В спелых глазах взгляда-дороги

лоскут посмертного неба…

Корни тянутся к тощей глине

под ногами молчать прохожих.

Улыбки листья

с кровью осенней спадают с кожи…

Листопада оскалом лисьим

смыкает на горле челюсти

осень.

       Когда сквозь листья

ты видишь, душа светится…

Зачем, Ярославна, ты сердце моё

в сердце куста вложила,

всё равно найдёт вороньё,

всё равно один куст могила.

 

Холм II

О Русь, ты уже за холмом…

Не всесилен хирург дотошный…

И взмахнула птица крылом,

выскользнула из-под кожи…

Солнце день в степи воротит,

как в расколотом черепе кровь,

и стоит печаль на пути

с песней продольной в гроб…

***

Литерные поезда,

самолёты, да не ковры…

Хороша на тот свет езда,

это вам не сломя вихры…

***

А отец Леонид говорит,

что будет ещё один холм,

там небесная Русь стоит

душам алчущим на прокорм…

***

Где-то там, далеко внизу,

города

       поезда,

              слова,

и никак не вырвать тот зуб,

коим кормится голова…

***

Ходит ветер босым в степи,

ходит степь по краю земли.

Край земли на слонах висит,

черепаха им время длит…

А время есть океан,

в утлой лодочке по нему

ходит мысль –

              ни по шагам –

ни по древу –

              ни по чему.

***

В ливень словно кто постучал –

собаки рвутся,

              чужой непрошен,

что ему надобно от окна,

человеку, на куст похожему…

В этот ливень его любить

черёмуха потянется

                     белая-белая,

в каждой косточке будет жить

невоплощённое тело лебедя…

***

И пойдут его корни ног

за холмы

       преклониться проруби,

что раскинулась небом на сто дорог,

под дорогой звезды Коло.

***

Я смотрю, как Ярославна полынь жует,

как смеется,

              но так, что по лицу неподвижному

смех насекомым ползет,

не имеющим никакого отношения к жизни!

А потом говорит:

                     – Тебе ни за что не вернуться!

Вон, и ива,

                     видишь,

                            о том же плачет!

А я ношу маску скорби,

которая ровным счетом ничего не значит!

Я прошу подругу свою Ольгу

спеть мне про разлуку песню…

Но я ношу свою маску скорби,

когда мне невыносимо весело!

А потом она прячется от меня в высокой траве

с безумным взглядом,

                            словно в прятки играя…

– А ну скажи, любимый,

                                   где же я?!

                                                 Где?!

Скажи, любимый!

                            А то я сама не знаю…

И вытягивает над своей головой руку,

говоря:

              – Думаешь, это моя рука?

Нет!

              Это птица, накликавшая разлуку!

Видишь,

              в глазах ее,

                     какая тоска?!

И вдруг подходит ко мне осторожно,

собрав в руку тяжелые волосы.

– Смотри,

              как лезет из-под моей кожи

река моего голоса!

Видишь, сколько в ней нот-одиночеств!

Она больше не умеет кричать или плакать,

теперь ей больше всего хочется

просочиться

              сквозь эту землю

                            по капле!

А потом,

              вдруг засмеявшись звонким,

почти детским смехом,

она закружилась в каком-то

неистовом танце

                            долгом,

пока не обернулась

              травинкой желтой

                     с протяжным эхом!

***

Посудомойку взяв в подручные,

пошла череп искать любимого,

к солнцу дикорастущему

на самом краю мира

                     длинного

В глиной набитом коробе,

жаркую кровь точащей,

голоса бродят

безучастные чаще…

Если взять глины пригоршню,

мёртвый череп обмазать,

в него будет эхо длинное

сквозь зеркала проскальзывать.

В ночи будет голос любимого,

шепнуть только слово заветное,

через отверстие рта размытого

с того света на этот следовать…

Посади его голос на высокий шест,

колядой покати по небу,

чтоб прожёг до небес,

                     где сама смерть

клушей без дела бродит…

Нет, говорит Ярославна,

я его никому не отдам,

                     и без него чересчур светло,

дождь давно не ходил в облаке.

Лучше я посажу его под окном,

растить под землёй корни…

К весне пустит побеги рта,

по ночам мне слова нашёптывать,

а я буду водой поливать

и укрывать от пожога.

Холм III

Сначала степь была внутри меня,

и стебли путались внутри сознанья.

                                          Ветер

их шевелил.

              И было – не объять

системы корневой,

                     и шли столетья

трамваями извилин по кольцу,

где замыкалось взглядом мирозданье,

и брат мой Суслик слезы по лицу

раскладывал,

                     когда мне

в познании мерещились миры,

где поезд ожидая на перроне

жизнь выходила шавкой из игры

малеванной пикушкой на картоне…

Я степь носил в себе,

                     как пустоту,

которая в предчувствии распада

перешагнет за тьму и немоту

и развернется ширью снегопада.

***

Где каждая снежинка, как окно

для путника, бредущего во мраке.

Как то окно, что зажжено давно,

чтобы душа откликнулась на знаки.

Чтобы в метели улиц и дворов

не заплутать степному отщепенцу,

вытягивая в горле кислород

струною горизонта.

                     И как сердце

восходит солнце, разгоняя кровь.

Моих два глаза птицами степными

парят над миром,

                     им равно – любовь

и ненависть.

                     Им только крест да имя

дарованы…

                     И это уже ночь

сменила день.

                     Весна сменила зиму.

Сплели столетья дерн ковром восточным

небрежным мастихином.

И Суслик был мне продолженьем рта.

Был обращеньем к Богу!

                            Запрокинув –

с его лица свистела немота,

слезами орошая мою глину…

***

Потом я степь извергнул из себя.

В надсадном кашле – сгустки крови,

                                          комья;

и две дороги много лет подряд

пылающие болью в изголовье.

И я их всадник. Человек и Конь

войны и мира страж на перекрестке,

где жизнь и смерть в своем котле

                                   простом

гасили время, как известку…

***

Шли посвистом дороги.

                            На узде

скипелись губы ветра. В колыбели

томилось солнце,

                     и везде,

                            везде

мерцающие звезды индевели.

 

Холм IV

Стремглав уходит день из ночи,

на удилах кровавой пены

заката сполохи и клочья

висят.

              И месяц был посеян

травой-календулой на взгорке,

где степь ворочалась в удушье,

где смерть пыталась стебель горький

переложить в рожок пастуший.

В удушье сновидений билась

земля в объятьях океана,

и жизнь так бесконечно длилась

и так заканчивалась рано…

Тьмы одиночеств на распутье

по звёздам свой удел гадают

и каждому дорога будет,

какой не выбирают.

Никто её не выбирает

и от неё не отказаться,

и жизнь так бесконечно знает,

что может смертью оказаться.

Травой календулой посеян

твой час последний на пригорке,

и степью ходит мир осенний,

покусывая стебель горький.

Стремглав уходит ночь.

                     Светило

за нас все наши тьмы рассудит,

где всё так бесконечно было,

как никогда уже не будет.

Гагарин и смерть 1. сновидение

 Автор: Андрей Тимченов

ГАГАРИН И СМЕРТЬ 1ГАГАРИН И СМЕРТЬ

1. Сновидение первое

Технолог Игнатьев

болел странной болезнью:

то он лицо чернилами конопатил,

то учился ходить по острию лезвия…

Но потом всё чаще

стал на небо смотреть.

То на солнце кровоточащее,

то на месяц, бледный, как смерть.

***

Наш завод на пригорке

был не то чтоб огромным,

но славился дымом горьким

и бледными макаронами.

***

Технолог Игнатьев измерял небо

В длину,

       в ширину

       и вглубь…

И когда главного инженера не было,

он делал доклады в клубе

о том, что пространство – не то, что вне нас,

а то, что внутри болит,

и каждый, кто плакал хоть раз,

когда-нибудь воспарит.

– Гагарин не так искал!

Кричал технолог в пылу дискуссии,

Но зал пустой ему не отвечал:

зал в пустоте своей был не в курсе.

– Смерть разворачивается изнутри,

из каждого отдельно взятого «я»!

А в ответ откликался пустой графин,

свою пустоту расплескать грозя.

***

Когда он шёл, все смеялись вслед:

смотри, мол, наш Гагарин куда-то прёт.

А технолог улыбался в ответ

и руками показывал самолёт.

***

К хлебозаводу вели все дороги:

не объехать,

       не обойти.

Слева – автомобили колдобили,

справа – локомотивы.

Технолог Игнатьев жил при заводе

в бараке на четыре семьи.

Растил картошку на огороде

и попутно – мысли свои.

***

Отец Леонид был непреклонен,

выслушивая в очередной раз технолога.

Храм, говорил, не какая-нибудь лаборатория,

а место обитания Бога!

А технолог Игнатьев говорил,

что полёты в космос через внутренние миры

посредством

       при-смерт-ле-ни-я

       к алтарю –

это вам не хухры-мухры,

это, можно сказать, революция!

А отец Леонид говорил сокрушаясь:

«Лучше б вы пили, технолог, водку!»

И уходил словесами шарить

за сердобольную перегородку.

***

Река в этом месте чертила круг.

И город, как остров в её петле,

не покладая осенних рук,

на медленном тлел огне….

***

Смерть, как средство передвижения

В межзвёздном пространстве

(согласно Игнатьеву), –

есть истинное продолжение

идеи о постоянстве,

которую он в прошлом году развивал

главному инженеру в письменном виде,

за что инженер его увольнял

и топал ногами в обиде.

***

Главная загвоздка,

       что нельзя умереть

по приказу вышестоящей мысли,

а только через насилие к самому себе,

то есть, через лишение самого себя жизни.

***

Земля, обложившись дождями, брела

по унылой орбите к зиме,

и снилось Игнатьеву,

       что его жизнь прошла

и что он уже на луне.

И вся луна в бесконечных снегах,

куда ни глянь – белизна,

и снег порхает в его глазах,

сводит его с ума…

***

Если лечь посреди алтаря,

думал Игнатьев,

       и уйти в себя, вглубь,

то можно нащупать жизни заряд,

шарик, откуда выходит ртуть.

И, если настроиться, то – уметь

самим собой управлять,

когда надо, посредством смерти,

крылья свои расправлять.

Отец Леонид топал ногой,

«Ещё чего», – говорил,

и раздосадованной рукой

из Храма технолога выводил.

 

Трактат о смерти

В феврале тишина затяжная, как сон

с падением долгим,

                     и нечем стряхнуть

его наважденье.

              Стоит небосклон

колодцем, стволом, наведённым на грудь.

В нём поезд – снаряд, разрезающий свет

на две половины,

       летит по черте,

соединяющей скошенный снег

с его отраженьем, летящим во мне.

И сам я в паденье из этой черты

себя извлекаю с пространством и сном.

По странным законам чужой немоты

мой крик обращается белым крылом.

В чужой немоте горизонт, как коса,

срезает –

       и снег,

              и пространство за ним…

И вот уже я, отворив паруса

свои за плечами,

              лечу за другим

собой,

       отражённым в сплошной пустоте,

без паруса и без надежды на сон,

на чудо.

       Один!

              Как другой, на кресте,

который с удавкой сравнил горизонт!

Черта или щель в этот мир,

                                   эта щель

мне телом служила, когда сквозь неё

входил я на землю,

                     нагим и в плаще,

смотрел, как в окно, через тело своё.

Но вот она сузилась.

                     Только во сне

ещё продолжалось падение ввысь,

а здесь – затяжной тишиной в феврале –

поезд влетает в меня,

                     в мою жизнь…

В окне электрички, сошедшей с ума,

любовь, как ландшафт, убегает в своей

тупой неподвижности…

                     Следом весна,

приходит.

              И лето,

                     и осень за ней.

Я знал, что проснулся, но сон не прошёл!

Сон длился, как пляж в эротическом сне.

Нагими телами я был окружён,

и понял,

       что жизнь…

                     этот миг на земле –

всего эротический сон,

                     а потом

душа, отряхнувшись от плоти,

                                   уйдёт

от боли

       в какой-то свой новый сезон,

в свой новый, ни с чем не сравнимый полёт.

 

2. Сновидение второе

Очень странное утро, он с чего-то подумал,

и синица в окно постучала некстати.

Через тюль ледяной,

              словно пламя задули,

просочилось дыханье

              кого-то, кто платит

за изделие снов.

       Руку свесив с кровати,

Отец Леонид вдруг заплакал, как плачут

немые.

       Слёзы катятся сами,

как дождинки,

              и будто бы мало что значат.

И молитва не шла.

              В каждом слове с подскоком

препирались понятья, и виденья толпились,

как загадки с подвохом.

Фразы не задевая, проскочить торопились!

А потом, наблюдая в окно за движеньем,

на углу вдруг увидел человека в шинели.

Он стоял неподвижно во всеобщем скольженье –

было странно, что он неподвижен.

                                   Летели,

залепляли лицо и открытую шею

снежинки.

       Различить было трудно,

то ли в шапке он,

              то ли это, как стебли,

смёрзлись волосы в некую снежную груду.

Затерялись очки, и теперь непонятно,

борода ли,

       иль снег так налип к подбородку,

и он вдруг подумал,

                     что это обратно

продолжается сон,

              как кино с перемоткой,

так и здесь – с передышкой.

                            Но всё же сорвался,

нацепил пальтецо и облезлые боты,

обогнул угол дома,

              и – снова попался,

сновиденье сменило картинку.

                            Напротив

(огляделся),

       и сзади,

                     и сбоку – всё то же:

незнакомая улица,

              зданья чужие,

при наличии странных каких-то прохожих,

будто куклы навстречу идут заводные…

Правда, снег успокаивал.

                     Шёл, как и прежде,

оставляя надежду,

              что можно вернуться.

Он едва попытался,

                     но занавес снежный

даже скрыл очертанья прохожих на улице.

Он стоял очень долго,

                     пока не заметил

человека в окне с занавеской прозрачной:

человек очень пристально взгляд его встретил,

словно взгляд этот многое-многое значил!

На минуту закралась тревога, как будто

человек из окна ему что-то напомнил…

Но за снегом уже разглядеть было трудно…

Снег лицо залепил

                     и глаза закупорил.

***

На хлебозаводе пекли хлеб,

делали макароны и прочий товар,

и жизнь проходила от стены к стене,

пока в топку подбрасывал кочегар.

Степь, что лежала где-то вдали,

каждый день из себя извлекала небо,

по которому шли облака-корабли,

на которых Игнатьева ещё не было.

А над ними солнце ходило с луной,

и звёзды мерцали,

       и плакал технолог,

что вот, казалось, подать рукой,

да никак назначенье своё не исполнить.

Отец Леонид непреклонен был.

«Алтарь, – говорил, – вам не космодром»,

и ещё много чего говорил,

чего нельзя описать пером.

***

А аптекарь Игнатьева убеждал,

что в себя ходить и не надо вовсе.

Выбор ядов не так уж мал,

и что он мастер в этом вопросе.

И, хитро подмигивая, нёс

совсем какую-то околесицу,

что, мол, в сквере полно берёз,

а на берёзе не грех повеситься.

***

Город побитой собакой лежал,

раны вылизывая не спеша,

лениво щерил пустой оскал,

за которым живёт душа!

***

Никто Игнатьева не увольнял,

каждый его по-своему жалел,

но технолог однажды взял

и как будто бы заболел.

Девка соседская берегла

ему со стола куски,

а он всё таращился из окна

невесть от какой тоски.

А потом и вовсе залёг

на потрёпанную кровать,

не то изучать потолок,

а не то – умирать.

Главный инженер приходил,

мол, давай, технолог, не дури.

И отец Леонид приходил, бубнил,

крест теребя на груди.

***

А потом технолог совсем исчез,

неизвестно куда пошёл…

И было поле…

       И был лес…

И никто его не нашёл!

 

 

 

 

Жизнь в ветреную погоду девять

 Автор: Андрей Тимченов

ЖИЗНЬ В ВЕТРЕНУЮ ПОГОДУ Девять фрагментов любви и разлуки                           По всей стране вводится режим                           чрезвычайного положения                           ГКЧП 19 августа 1991 гЖИЗНЬ В ВЕТРЕНУЮ ПОГОДУ

Девять фрагментов любви и разлуки

                          По всей стране вводится режим

                          чрезвычайного положения

                          ГКЧП 19 августа 1991 г.

 

Дон Кихот – пролог

Навсегда опоздал.

Лат железных не сыщешь нигде.

И кастрюлями опоясанный

из пригородных поездов глядел…

В парке Горького

донимал торговку шарами с гелием,

а рядом парили кони

пестрые, карусельные.

Собирал объедки со стола закусочной,

ругался с посудомойкой…

В парке Горького круглосуточно

карусельные скачут кони!

Вечерней электричкой

еду в Бирюлево к своему Санчо,

которого почему-то называют лимитчиком

и не хотят иначе.

Санчо, говорю, ты знаешь, Санчо,

там такие кони, каких свет не видывал…

Брось ты мечтать о высокой даче,

когда даже нет теплого свитера…

Пей до дна свою кружку

горькую. Пусть усмехается дворник…

Пусть увезут в психушку,

что еще остается кроме?

Пусть колют аминазином,

инсулинят дочерна…

Будут долгими зимы

и холодными очень…

А когда отпустят нас

(Мы вернемся еще на землю. Веришь ли?),

Дульсинея нам браги даст

и душистого сена постелет.

 

Фрагмент первый, построительный

Вышел… Тревожный гул…

Электричка уходит на Дмитров…

В тумане какие-то лица,

                     стулья…

Я, наверно, забыл тебя?

Хлопнули по плечу:

– Пойдем по стаканчику…

Я тебя знать не хочу!

Я, не вспомнив тебя, плачу.

От Савеловского в такси

у барыги – раскумар на пару…

Цыганка, хоть ты спаси

память мою слабую!

Не вспомнил, когда болел.

Так мучительно поднять голову

в те минуты, когда уже никто не сумеет

отвести глаза в сторону.

Может, это в далеком детстве –

с картинки над умывальником

ты была этим самым светлым…

Зачем ты меня оставила?!

 

Фрагмент второй, полосатый

За дождем – глаза

на заплаканных лицах вторника.

Потому что все троллейбусы опоздали,

когда я не сумел тебя вспомнить.

В проплывающих фонарях

ночного потока перед остановкой

мысли тревожными тополями стоят,

в голове мокнут…

А та, чей облик, как на воде

размытые рябью водоросли,

тянет к себе,

путая с дождем волосы…

И уже ничего не спасет.

Из этого гона не выпутаться.

Осталось тупо смотреть, как дождь идет,

как в этом дожде мокнут листья,

как первая электричка ушла,

как мимо Бутырского рынка продребезжал трамвайчик

с людьми, у которых так рано – дела,

которые так много для них почему-то значат.

 

Фрагмент третий, жизнеутверждающий

Ветер на углу стоит.

На Барыковском у нас дыра в потолке.

Каждую ночь звенит

звезда в алюминиевом котелке.

В дыру мыши заглядывают,

пищат о паскудной жизни.

Зато мы радуемся,

что у нас еще этот рай не свистнули.

Банка пива с утра…

Уделанный в губной помаде бычок…

Ты мне больше, чем сестра,

мне с тобой все нипочем!

Я-то знаю,

когда торгую газетами на углу,

что на свете есть жизнь другая,

что в той жизни дольше живут.

Зато, когда я прихожу неожиданно,

доставая спирт и сигареты с пяткой,

жизнь в твоих глазах становится длинной,

невероятной.

А когда кольца дыма, улетая в форточку,

переплетутся с дождем, тогда волосы

отразятся со звездой водосточной

в перехваченном нежностью голосе.

 

Фрагмент четвертый, смертный

У флейты сорвался голос.

Дрогнул и захлебнулся…

Эхо улиц и тонкий волос

на руке…

       Утро,

как яблоко, надкушенное несмело.

– Утро – шептали губы

флейты-Лены.

А потом внезапно зима кончилась.

Все разъехались в разные стороны.

Осталась бессонница

с длинным вдоль сердца корнем.

Фрагмент пятый, телефонный

– Кто говорил от твоего имени,

когда уже зима кончилась?

– Ветром оборвало линии

или это была бессонница?

– Скорее всего, это март берега попутал…

Голоса… Мозги растекаются…

Я тебе звонил утром,

телефон заикался в беспамятстве…

– Это, наверно, была соседка,

она всегда мне желает смерти…

– Я сегодня спал на газетах

в каком-то чужом подъезде.

Днем от ментов шарахался.

Есть хотел, как собака…

– Порезала палец,

представляешь,

и хуже ребенка плакала…

Мамка меня пилит,

с тобой увидела.

«Она у нас с кем попало лижется», – орет,

а я говорю, что некому бить меня,

говорю, нечего было рожать от попутчика.

Злится, старая жаба…

– Чего-нибудь вкусного не забудь.

Жду, все там же, где вечность ждал тебя.

Такой холодный ветер.

Пацанье в будке все стекла повыхлестало.

Единственное, что греет – твой голос.

– Скоро полезут листья,

будут шуметь над городом,

как огромные стаи птиц невиданных.

– У меня последнее время что-то с горлом,

вдохну и не могу выдохнуть.

– Это, наверно, простуда?

– Если сердце простудить возможно…

– Я захвачу варенье и буду

кормить тебя с ложки.

Лучше всего малина с чаем.

Надо поискать термос…

– Прислушайся…. Тут люди проходят мимо

с таким видом, будто им жить вечность.

И на каждом лице печать Бога.

Представляешь, Ленка, даже плюнуть не на кого…

За первым углом дорога,

говорят, ведет в мир, от которого можно ослепнуть…

А я здесь знаю одно: схлынут слова непонятные

и за чертой этого житья бестолкового

останется только мир необъятный,

с прежним пивом у гастронома…

 

Фрагмент шестой, сумасшедший

Ленка не умела предохраняться.

Дура была залетная.

Поэтому в роддоме имени Крупской часто

зависала с абортами.

Тогда, вечером, в троллейбусном парке

у барыги перехватив пол-литра

очередного убиенного обмывать,

под окно приходил…

Друг художник рисовал наше потомство,

исходя из возможного сходства.

– Пятый зажмурившийся отпрыск

с твоей улыбкой на лице закусил боты.

Картина «Тимчинов с абортами на прогулке»

(как всегда любящий рисоваться),

«Я и мое потомство утром»,

«Я и жена-красавица».

А на заднем плане идут амебы,

реторты с гомункулами

и город

в дожде на асфальте затертом

стоит с располосованным горлом…

Короче, я понял,

              это был не наш чемодан.

В нашем чемодане степь лежит.

Там на лисицу смастырен капкан,

в котором по сию пору ветер стоит.

Там брат мой суслик живет.

У него по три зернышка на тоску.

Зато когда копейку найдет,

свистит, пока не вывернет скул.

Фрагмент седьмой, иррациональный

Жидкий суп на газовой плите.

Тусклая лампочка. Перекошенный свет.

Сумасшедший домовой в темноте

кричит, что это ветер,

что форточка… что длинный путь до уборной…

смертельная белизна унитаза…

Режет под ложечкой.

                     Скорая…

                            Скорая…

Кажется, что это мою гибель празднуют,

радуются,

какие-то высокие люди с шорохами вдоль спины.

Свет мигает…

              Кажется, что потолок рушится,

давит…

фотокарточка падает со стены

расширенными зрачками на пол…

Вспомнил!

       Она была похожа на мать,

та, что с картинки над умывальником.

Теперь этому рту не перестать кричать:

зачем ты меня оставила?!

 

Фрагмент восьмой, скорпионовый

Какие-то люди в военных машинах

поспешные лица на прикладах провозят…

Состоянье с похмелья паршивое

и главное, непонятно, когда успела наступить осень.

Солнце делает круг

и уже светит через стекло в голову…

Листья, будто гвоздями руки,

прибиты к асфальту черному…

В полночь отдаленный грохот,

редкие выстрелы…

Потом к утру учащенная перестрелка…

Стекла выхлестнуло…

Кажется, что кто-то подбирается к двери…

Почему-то кажется, что две луны в небе…

Вышел на улицу в надежде опохмелиться.

Не то.

       Как летучая мышь в склепе,

сердце всего боится…

У коммерческих ларьков потасовка,

солдаты коробками спирт тянут…

В голове ее голос звонкий

в самую гущу манит…

– Вот он!

       – Держи его!

Бегу. Выстрелы…

Успел подумать, что это зачем-то я сам закричал.

А затем кто-то черный во мне шевельнулся…

                                          вышел,

и мне полегчало.

А потом ветер,

как в пустом тоннеле.

                     Огни…

Лицо матери, которое на этом свете,

Оказалось, больше всего любил.

Ветер, который не обжигает холодом,

от которого уже не нужно искать спасения,

вышел горлом

и затерялся в листве осенней.

 

Фрагмент девятый, апокалиптический

Полем подсолнухов

представлял себе человечество,

на котором полночь

встречал с тобой вместе…

Такого страшного ветра,

от которого фонари ушли странствовать

с тополями,

              никогда не было…

После долгого пьянства,

Ленка,

       видишь,

              платформы

у Бирюлева товарного

вырвало с корнем

и унесло в пространство?

Остров Патмос.

Старый еврей над пергаментом.

Этот спектакль бесплатный, Ленка,

только места невостребованными остались…

Старый еврей ухмыляется,

подглядывает в замочную скважину,

как саранча разрастается

в одиночестве многоэтажном.

 

 

 

 

Игры в домино с чингисханом

 Автор: Андрей Тимченов

ИГРЫ В ДОМИНО С ЧИНГИСХАНОМ                       Памяти строителя и собутыльника Это твоих рук мел… По рукам плывут пауки… Подъёмного крана хобот в тоске тень по степи раскинул… Ты был Чингисханом               и ты приходил пить со мной крепкий чайИГРЫ В ДОМИНО С ЧИНГИСХАНОМ

                      Памяти строителя и собутыльника

Это твоих рук мел…

По рукам плывут пауки…

Подъёмного крана хобот в тоске

тень по степи раскинул…

Ты был Чингисханом

              и ты приходил

пить со мной крепкий чай.

После домино по столу раскинув

дрались чтоб не скучать…

Шторы сходились, как две руки

любимых глаза закрывают…

Откроешь – на улице пауки…

Как страшно тебе бывает…

Дни проходят, как стебли в степи…

Суслик свистит не в тему…

Теперь не уйдёшь от тоски

                            настигнет,

и не спасут стены…

До изумления водку жрать

что толку…

              лишь зенки пучить…

Для смерти совместной в степи города

строить –лучшая участь…

Начальник строительства путал в нарядах

Нам всё равно

              Мы в козла резались…

У котлована совсем рядом

степь уходила в небо…

Это похоже было на солнце,

что крановщик прячет в кармане…

Мы строили дом,

              или даже больше –

нечто подобное мирозданью…

Каждый в ладони принёс по пространству,

по разноцветному стёклышку склянки,

а крановщик их укладывал в стансы

и Чингисхану читал по пьянке…

А потом становилось страшно:

вдруг обвалится?

              Может, чего напутали…

Чингисхан не ест своей каши,

чифирить не встаёт утром…

Понурая цапля крана птица

с двойным взглядом со дна конструкций

Худяковского грибного дождя линию

ловила в горшке утлом –

перообразованию утра

глину горизонта синего…

Суслику вспоминать приходилось

назначение своего тела

после всех превращений…

Брось, Чингисхан, насиловать

«репу»:

       сквозная тема

всё равно потеряется в ощущениях…

Пропадает в степи подолгу…

Подбивает рвануть к морю…

Всё это можно уложить в котомку,

обо всём этом никогда не вспомнить…

В теле, как в стогу сена иголку,

потерять мысль

       К сердцу подойдёт напомнит…

Роняй тогда висок на двустволку…

У Розы вместо глаз вишни…

Плевал я на всех прорабов!

Только закончу фишки

чёрные в ряд укладывать…

Сразу двумя дублями…

Счастье мен катит брат мой…

Все пропитые регалии

разве сравнишь с азартом?..

У неё брови – два чёрных крыла.

Вскинет – сосёт под ложечкой…

Будь я последний гад,

если все дни здесь кончу свои…

На белых листах бумаги

шрифт будто Розы глаза,

когда с агитпоезда трагик

спутал вокзалы,

              слова,

                     поезда…

И приезжает к старости

с тощим багажиком из жёлтых газет,

когда уже здесь поставили,

сыграли спектакль, и нет надежд…

Разъехались журналисты…

Старая Роза докрасит фасад…

Только мне в пьяном приступе

хочется бить это и кромсать…

У неё были как вишни глаза –

словно склевали птицы их…

Две косточки в пальцах сжать

и никогда не простить себе…

Одиночество больше чем жизнь…

Два окна, как две чаши, и в них

ежедневным падением вниз

солнца медленный плавится диск…

Опрокинув конструкцию нот,

как по леске две «до» в контрапункт…

Ты не спрашивай, что было до,

если после – два аиста в путь…

Шелудивую глину возьми –

пара глаз из ребра твоего…

Серый дом

       и упавший лист

как из космоса на ладонь…

Ты помнишь мои голоса!?

Психиатр лечил и знал –

расплавленный шёл асфальт

рекой

       а над ним – щепа

троллейбусов.

       В пене деревьев

воронки

       и птиц поверх –

завораживающий дрейф…

И некуда было сесть…

Ты помнишь,

       я дверь открыл.

Я построил калитку в сад,

чтоб сонный рыбак над ним

нанизывал небеса

 

 

 

 

День сотворения с. корбуту пришел

 Автор: Андрей Тимченов

ДЕНЬ СОТВОРЕНИЯ                            СДЕНЬ СОТВОРЕНИЯ

                           С. Корбуту

Пришел день горний с пустотой.

Близорукий тощий Ангел

начертал в кругу застолья

голос мирозданья –

он имел туман с реки –

две руки с гвоздями

в небосвод текли пустынный,

плача, что стоит в начале.

Круг застолья рос и рос.

Книгу Голубиную

разглядеть мне удалось

рядом с чашей винной.

Где бурлил поток машин

по стеклу очков

              рекламы.

Ангел взглядом проводил

свет неоновый на камне.

Пот кровавый тёк с лица.

Ангел пристально гляделся

в боковые зеркала

«Жигулей»

       и в блеск на рельсах.

Буквы –

       говорил –

              полынь.

Буквы, пахнущие ветром,

на тебя ещё нахлынут

в Голубиной книге смерти…

А потом во сне кричал –

говорила мать –

              о Боге,

о том Боге, что молчал,

когда было слишком больно.

Вот уже в застолье том

в круге лиц листвой опавших

жизнь стояла с рюкзаком,

с русским языком

              да кашлем.

Это был предел ночной.

Перекрёстков путь скитальный.

Ангел – месяц над рекой.

Пот кровавый звёзд на камне

костном.

       Пустота и степь.

В той степи

эхо пронеслось лавиной.

Это – говорил – слово, сеющее смерть,

сивушной

обрастает

глиной.

Это родина моя Сибирь

мастерком и мастихином

из ненависти и любви

взгляд твой к солнцу обратила.

Следом лебеда-трава

проплыла в оконной раме

сеять в поле городa

с крышами и куполами.

Вышел праотец-медведь

спросить у Ангела-очкарика,

кем был создан человек,

чьими выплетен руками?

Или колокол звонил –

звон от меди отделился,

сначала был голосом в степи,

а потом глазами к небу обратился.

Ангел отвечал:

Вопрос поставлен неверно

              – Кто человека создал?

Человек создается.

Стать человеком, может быть, его конечная

                                          цель.

                            Цель мироздания.

А иначе –

       это всё равно, что опоздать на поезд

и затем всю жизнь нести наследственные

                            черты опоздания.

В этом ракурсе история событий

              становится историей Духа,

но не спеши с мудрой усмешкой

              смотреть на мелочи быта,

ибо они тоже участники создания круга,

в который вошла вечность,

              и из которого вышла…

Это было кирпичное здание внутри

                     трамвайного кольца,

где на электронной панели

огоньки заманчиво пахнут мёдом.

– Вспомни, Диспетчер, нашего праотца,

что в пустынном космосе поставил этот мир

                            с этим городом.

А потом мы разбрелись кто куда,

одни обрастая мозгами, другие шерстью.

У медведя на руке лежала звезда,

в спирте гранёным стеклом завешанная.

Да ты не пытайся –

       сказал диспетчер –

                     её поймать.

Вот сейчас унесёт трамвай подальше

                            отсюда грохот,

тогда лови её посредством рта,

пускай веселит червяка в утробе.

Медведь сел на раскоряченный табурет

об одном гвозде.

              Поперёк законов,

поддерживающим жизнь в этом предмете,

бездыханном ввиду отсутствия корня.

Но который, однако, умел скрипеть,

тем самым встревая в разговор не к месту…

Жаль, нету закусить –

              сказал медведь –

А то среди мыслей желудку тесно…

Ангел послушал

              и полетел к себе в небо.

Медведь вслед задрал морду,

наблюдая, как пьяный ветер

уносит куда-то город.

И тогда я песню запел,

песню о том, куда смотрели глаза.

Из этой песни выросла степь,

города,

вокзалы,

       и поезда.

В этой песне мать меня лечила от простуды.

Поп окунал в крестильную купель.

Откуда пошёл я по свету с лицом Иуды

с отчаянным желанием полюбить

                                   и поверить.

 

 

 

 

Птицы марине акимовой аист –

 Автор: Андрей Тимченов

ПТИЦЫ                                 Марине Акимовой Аист – вестник времени, в дороге из его яйца все люди вышли, птицы все,               и сам он вышел,                             долгим криком осенив поля и крышиПТИЦЫ

                                Марине Акимовой

Аист – вестник времени, в дороге

из его яйца все люди вышли,

птицы все,

              и сам он вышел,

                            долгим

криком осенив поля и крыши.

Аист – вестник времени.

                            Вдоль белой

длинной шеи облака струятся…

Красный солнца луч, как клюв на нервной

бронзовой струне непостоянства…

Аист – танец одиночества с болотной

скукой,

       сквозь извилины растущей,

словно изнутри меня осока

лезет тягой к свету вездесущей.

Словно я, меняя форму линий,

ощутил на теле оперенье,

красный клюв, как молнию, и крылья

в снегопаде белом озаренья.

Где из наважденья все предметы:

люди и пейзажи на озёрной

глади,

       персонажи оперетты

в смутном фокусе трубы подзорной,

ускользающий мираж за дымкой

апокрифа Еноха в пернатом

изложенье,

              вечность-невидимка,

смерть которой служит адвокатом…

Чтоб затем продолжить панораму

медленного действа в назиданье

жизни, поспешающей к этапу

возвращенья оной в наказанье.

 

Журавль спит, во сне раскинув крылья,

над осенью в прощальном крике тая,

ему приснился бег автомобилей,

и чайной розы запах из Китая,

над храмами, где просветлённый Будда,

сон продолжая в новом измеренье,

извлёк весенний танец ниоткуда

с торжественной печалью Воскресенья.

Фонариков бумажных увяданье,

разбросанных повсюду по долине,

снов человечьих окружила стая,

под листопадом спящая доныне.

 

У Ангела на два крыла дороги

стояла в перьях боль, по телеграфным

столбам толклись обрывки фраз и поминутно

пересекались скрипом тормозов.

Но Ангелу хотелось оглянуться

на насекомый бег по его телу…

Мешала боль, стянувшая затылок

пучком высоковольтных передач.

И Ангелу уже давно не снилось,

каким он был в своём далёком детстве,

когда лепил из глины человечка

и когда звёзды в небе зажигал.

 

Трясогузка – волна на погнутой пластинке,

                                                 но звука

из-за шороха листьев осенних труба не доносит.

Если можно трубой назвать небо,

а вращением круга

земную поверхность,

                     где царствует осень.

Трясогузка – зеркальное переложенье летучих

паутин невесомых,

       они их полёт и дыханье

на фоне полос реактивных,

таких же плакучих,

как ив над рекою в осеннем костре полыханье.

У трясогузки в запасе лежат наблюденья

над быстротечно скользящим потоком воздушным,

в котором вся жизнь обернулась в прозрачные тени

и в смене времён затерялась на тропах пастушьих.

 

Феникс на чёрный экран проецирует взгляд свой,

где кинолентой сосредоточено время

в виде пейзажа из затемнённых преамбул,

как подсознанье, лишённое света;

       но бредит

корень, питающий крону, залитую солнцем.

Крона без корня – как мысль без предчувствий.

       Предтеча…

Феникс – предтеча, когда распадается стронций,

смерть образуя из населяющих вечность

атомов.

 

Чайка в хриплом репродукторе простора

пронзительно, как упырь, оглашает берег;

но этот крик здесь уместен,

       хотя и гордо

в тревожном предчувствии спазма бредит.

Чайка, романтических песен сути

не смущаясь несоответствием –

                                   продлевает

в морские дали свой голос утлый

служителя хаоса и печали.

Её крик на разделе твердыни с бездной

стоит, как Харон в оперённой лодке,

указующий клювом-жезлом

в небытиё,

              один из коротких

путей,

       в котором есть всё же надежда

в виде паруса над горизонтом

и мгновение счастья безбрежного

в единении сердца с солнцем.

Поэтому крик чайки, раздирающий душу,

привязан к восторгу гибели,

когда, легко оставляя сушу,

глаз приветствует мир невиданный.

 

На потресканном круге гончарном кровавая глина пытает

золотушные пальцы осеннего странника Бога.

– Не клади в меня душу, – вопит, – как же ей обживаться,

как вместить высоту в шелудивый огрызок оврага!.. Но

Бог не послушал. Потому что и сам не вмещался в размеры вселенной.

Огоньком папиросы прорисован полёт заоконный моего силуэта в вагоне экспресса. Далёкий для иных силуэтов, что так же полны ожиданья того, что приходит к уже опустевшему телу… Как во сне, перевёрнут октябрь… Конец и Начало стали смыслом единым в охровом его обиходе. Каждый символ в преддверии снега – всего лишь попытка обернуться безмолвием в новом своём воплощенье…

Изнутри озирая, как глина могла бы, как древо озирать свои корни и ветви с потоками влаги вдоль волокон, до самой вершины, до самого солнца, стоящего тускло над пропастью в день листопада. Когда ветер цепной о служенье хозяину вспомнит… Изнутри озирая окружающий мир, я подумал:

Когда эволюция кончится, согласно виденьям, пришедшим на Патмос, и мёртвые встанут с живыми, назад оглянуться, на пройденный путь, что казался таким бесконечным, что откроется им напоследок? Что их было лишь двое. Адам, сотворённый из глины, из ребра его – Ева, и множество их отражений в пространстве глазного хрусталика на гигантском лице Андрогина.

Телец не даёт застояться воде ядовитой в пространстве! Паутинками мысли парят, и огнём полыхает рябина. Из руки октября всем дано будет благословенье! Я внутри Водолея, звук доходит ко мне через воздух, и предчувствия движут прозрений моих колесницу!

Самолёт пролетает так низко, что я успеваю схватиться руками за железную балку на днище, и уже высоко разжимаю уставшие пальцы. Но вопреки всем законам паденья, усталое тело моё поднялось ещё выше и уже самолёт подо мной превратился в случайный

нарисованный крестик на самом краю мирозданья.