Птицы марине акимовой аист –

 Автор: Андрей Тимченов

ПТИЦЫ                                 Марине Акимовой Аист – вестник времени, в дороге из его яйца все люди вышли, птицы все,               и сам он вышел,                             долгим криком осенив поля и крышиПТИЦЫ

                                Марине Акимовой

Аист – вестник времени, в дороге

из его яйца все люди вышли,

птицы все,

              и сам он вышел,

                            долгим

криком осенив поля и крыши.

Аист – вестник времени.

                            Вдоль белой

длинной шеи облака струятся…

Красный солнца луч, как клюв на нервной

бронзовой струне непостоянства…

Аист – танец одиночества с болотной

скукой,

       сквозь извилины растущей,

словно изнутри меня осока

лезет тягой к свету вездесущей.

Словно я, меняя форму линий,

ощутил на теле оперенье,

красный клюв, как молнию, и крылья

в снегопаде белом озаренья.

Где из наважденья все предметы:

люди и пейзажи на озёрной

глади,

       персонажи оперетты

в смутном фокусе трубы подзорной,

ускользающий мираж за дымкой

апокрифа Еноха в пернатом

изложенье,

              вечность-невидимка,

смерть которой служит адвокатом…

Чтоб затем продолжить панораму

медленного действа в назиданье

жизни, поспешающей к этапу

возвращенья оной в наказанье.

 

Журавль спит, во сне раскинув крылья,

над осенью в прощальном крике тая,

ему приснился бег автомобилей,

и чайной розы запах из Китая,

над храмами, где просветлённый Будда,

сон продолжая в новом измеренье,

извлёк весенний танец ниоткуда

с торжественной печалью Воскресенья.

Фонариков бумажных увяданье,

разбросанных повсюду по долине,

снов человечьих окружила стая,

под листопадом спящая доныне.

 

У Ангела на два крыла дороги

стояла в перьях боль, по телеграфным

столбам толклись обрывки фраз и поминутно

пересекались скрипом тормозов.

Но Ангелу хотелось оглянуться

на насекомый бег по его телу…

Мешала боль, стянувшая затылок

пучком высоковольтных передач.

И Ангелу уже давно не снилось,

каким он был в своём далёком детстве,

когда лепил из глины человечка

и когда звёзды в небе зажигал.

 

Трясогузка – волна на погнутой пластинке,

                                                 но звука

из-за шороха листьев осенних труба не доносит.

Если можно трубой назвать небо,

а вращением круга

земную поверхность,

                     где царствует осень.

Трясогузка – зеркальное переложенье летучих

паутин невесомых,

       они их полёт и дыханье

на фоне полос реактивных,

таких же плакучих,

как ив над рекою в осеннем костре полыханье.

У трясогузки в запасе лежат наблюденья

над быстротечно скользящим потоком воздушным,

в котором вся жизнь обернулась в прозрачные тени

и в смене времён затерялась на тропах пастушьих.

 

Феникс на чёрный экран проецирует взгляд свой,

где кинолентой сосредоточено время

в виде пейзажа из затемнённых преамбул,

как подсознанье, лишённое света;

       но бредит

корень, питающий крону, залитую солнцем.

Крона без корня – как мысль без предчувствий.

       Предтеча…

Феникс – предтеча, когда распадается стронций,

смерть образуя из населяющих вечность

атомов.

 

Чайка в хриплом репродукторе простора

пронзительно, как упырь, оглашает берег;

но этот крик здесь уместен,

       хотя и гордо

в тревожном предчувствии спазма бредит.

Чайка, романтических песен сути

не смущаясь несоответствием –

                                   продлевает

в морские дали свой голос утлый

служителя хаоса и печали.

Её крик на разделе твердыни с бездной

стоит, как Харон в оперённой лодке,

указующий клювом-жезлом

в небытиё,

              один из коротких

путей,

       в котором есть всё же надежда

в виде паруса над горизонтом

и мгновение счастья безбрежного

в единении сердца с солнцем.

Поэтому крик чайки, раздирающий душу,

привязан к восторгу гибели,

когда, легко оставляя сушу,

глаз приветствует мир невиданный.

 

На потресканном круге гончарном кровавая глина пытает

золотушные пальцы осеннего странника Бога.

– Не клади в меня душу, – вопит, – как же ей обживаться,

как вместить высоту в шелудивый огрызок оврага!.. Но

Бог не послушал. Потому что и сам не вмещался в размеры вселенной.

Огоньком папиросы прорисован полёт заоконный моего силуэта в вагоне экспресса. Далёкий для иных силуэтов, что так же полны ожиданья того, что приходит к уже опустевшему телу… Как во сне, перевёрнут октябрь… Конец и Начало стали смыслом единым в охровом его обиходе. Каждый символ в преддверии снега – всего лишь попытка обернуться безмолвием в новом своём воплощенье…

Изнутри озирая, как глина могла бы, как древо озирать свои корни и ветви с потоками влаги вдоль волокон, до самой вершины, до самого солнца, стоящего тускло над пропастью в день листопада. Когда ветер цепной о служенье хозяину вспомнит… Изнутри озирая окружающий мир, я подумал:

Когда эволюция кончится, согласно виденьям, пришедшим на Патмос, и мёртвые встанут с живыми, назад оглянуться, на пройденный путь, что казался таким бесконечным, что откроется им напоследок? Что их было лишь двое. Адам, сотворённый из глины, из ребра его – Ева, и множество их отражений в пространстве глазного хрусталика на гигантском лице Андрогина.

Телец не даёт застояться воде ядовитой в пространстве! Паутинками мысли парят, и огнём полыхает рябина. Из руки октября всем дано будет благословенье! Я внутри Водолея, звук доходит ко мне через воздух, и предчувствия движут прозрений моих колесницу!

Самолёт пролетает так низко, что я успеваю схватиться руками за железную балку на днище, и уже высоко разжимаю уставшие пальцы. Но вопреки всем законам паденья, усталое тело моё поднялось ещё выше и уже самолёт подо мной превратился в случайный

нарисованный крестик на самом краю мирозданья.